В честь 75-й годовщины со дня полного снятия блокады Ленинграда «МИР 24» публикует истории трех женщин, чье детство пришлось на годы войны.
Этот январский день 75 лет назад подарил Ленинграду второе рождение: 27 января 1944 года город был полностью освобожден от фашистской блокады.
Освобожден от мучительного голода, холода и бесконечной череды смертей, прежде всего – детских. О точных цифрах говорить сложно, но, по примерным подсчетам, за годы блокады в Ленинградце умерло до 150 тысяч детей, многие из них были грудными.
С 20 ноября 1941 года паек ребенка, не достигшего 12 лет, составлял 125 граммов хлеба. У тех, кто в условиях чудовищного голода, сумел выжить и дожить до седых волос, до сих пор сохранилась эта привычка: за столом съедать весь хлеб до последней крошки. Они сами называют это «блокадный синдром».
По случаю годовщины снятия блокады в Московском Доме ветеранов войн и Вооруженных Сил 23 января прошел праздничный концерт. Корреспондент «МИР 24» встретилась с детьми блокады и выслушала истории, которые сложно воспринимать без слез.
Елизавета Дмитриевна Перепеченко, 83 года
Я родилась в Ленинграде, и предки мои жили здесь с середины XIX века. В блокаду мне было шесть лет. У моей семьи очень грустная история. Папу забрали, когда мне было восемь месяцев, маму забрали в начале войны, в 1941 году. Обоих забрали по доносу, оба впоследствии были реабилитированы. Папа вернулся, нашел меня после войны в детском доме, мама погибла. Только через 52 года я узнала, куда мама исчезла. Она просто исчезла и все, ее прямо на работе забрали…
Я осталась с бабушкой. Когда она умерла, соседи меня, по счастью, отвели в детский сад. Это было летом 1942-го года: мне было уже семь лет, но тогда в школу шли с восьми. Так я стала ходить в садик, и меня оставили там больше, чем на год – я просто там жила постоянно. А потом, когда пошла в школу, меня уже перевели в детский дом.
У меня о нашем детском саде воспоминания хорошие. Знаете, как говорят: «Все лучшее – детям». Так вот, тогда это был не лозунг – действительно, старались сделать все для детей. Детские сады в блокаду работали, как положено: были и музыкальные занятия, и рисование, и прогулки. Только на прогулке мы попадали под обстрел…
Обстреливали все время, по несколько раз в день, но один день я особенно запомнила. Наша группа была на прогулке, когда начался жуткий обстрел. Воспитательница загнала нас всех в подъезд какого-то дома и закрыла нас собой, как курица цыплят. Так мы стояли, пока все это не кончилось. Это было что-то ужасное.
Было, конечно, очень голодно. Но в детском саду нас кормили. Может, кто-то помнит еще, был такой суп – хряпа. Это щи из какой-то травы, зеленые и горьковатые – отвратная совершенно еда! Но нас заставляли ее съесть, потому что все-таки какие-то витамины. Каждый день нам давали настой хвои – это тоже были витамины. Чтобы этот настой сделать, женщины собирали хвою, ветки. Понимаете, вот в чем героизм города! Защитники – само собой, они герои, но я говорю и о простых жителях.
Девочки, которые ходили по домам – их самих ветром качало. Лифтов не было, они ходили пешком, подъезд за подъездом, этаж за этажом: обходили все квартиры – искали, где остались живые. Бывало так, что все взрослые умерли, остался маленький ребенок. Если бы они не пришли, ребенок бы тоже умер.
Я тоже чудом выжила. Как потом оказалось, у меня была очень тяжелая пневмония – поднялась высокая температура. И меня завхоз нашего детского садика взгромоздила к себе на спину и отнесла в больницу. Это не входило в ее обязанности, и я не знаю, откуда у нее силы взялись! Три месяца меня в больнице выхаживали. Там было больше раненых, чем детей. В больнице с нами, школьниками, занимались учителя, там была библиотека, был хор.
Я была сирота – у меня вообще никого не было, и одна медсестра на день рождения мне принесла в подарок куклу. Причем, не какую-то поношенную, а совершенно новую куклу – видимо, она ее купила специально для меня. Вот такие были люди…
Поэтому, несмотря на голод, на потери и на то, что было жутко страшно, когда бомбили, у меня есть и хорошие, светлые воспоминания. Мне всю жизнь везло на хороших людей. И потом, знаете, что я вам еще скажу: никто не думал о том, что мы не победим. По крайней мере, дети.
Людмила Ивановна Птах, 79 лет
Я родилась в 1940 году в Ленинграде и жила там 20 лет, пережила с мамой блокаду. Когда она началась, мне был всего один год и восемь месяцев. Я болела дистрофией между второй и третьей стадией. То есть это уже та дистрофия, при которой человек просто умирал: я не говорила и не ходила.
Мама работала на военном заводе, начиняла противотанковые мины. Это очень вредное производство – она была вся желтая. После войны, в 48 лет, она начала резко терять память. Отец погиб на фронте в Эстонии в 1944 году. Блокада закончилась 27 января, и буквально через два месяца, 29 марта, его убили.
Что я помню, так это бомбежки. Бомбили по-страшному. Я до сих пор очень хорошо помню этот звук, когда летят самолеты… Но, конечно, я была в какой-то прострации, поскольку целый год я просто лежала. В 1943-м или 44-м году, когда я немножечко окрепла, меня отдали в детский сад.
Конечно, голод – это страшное дело. В детских садах и детдомах хоть как-то кормили, а дети, которые жили дома, с семьями, часто просто умирали.
Ели все, что было: делали лепешки из лебеды и подорожника. В хлебе, который нам давали в пайках, по 125 граммов, была даже целлюлоза и всякая другая гадость.
Люди ели людей – и такое было. Мама мне говорила: вечером лучше не выходить. А детей вообще нельзя было отпускать. 665 человек расстреляли за каннибализм – эта информация есть и в документах. Убивали, варили и ели. Один из наших блокадников рассказывал историю про чьего-то родственника. Его дети умирали с голоду, и вот он убил кого-то, сварил и принес им. Потом он на этой почве просто свихнулся, пошел и сдался.
Люди теряли разум от голода и дистрофии. Ничего не было в голове, кроме того, чтобы что-то съесть, а есть было нечего. В 1942 году хоронили тысячу человек в день. Тысячу – в день! Можете себе представить, сколько людей погибло... Как пишут в разных источниках, до блокады в Ленинграде было 3 миллиона 200 тысяч человек, а когда блокада кончилась – 700 тысяч…
На кладбищах были вырыты большие рвы, куда сваливали тела. Когда уже некуда было хоронить, вышел приказ - сделать что-то типа крематориев, и трупы просто сжигать. У меня была соседка, тетя Вера; она плакала всю свою жизнь. У нее умер маленький ребенок, приехали отряды, которые собирали трупы, она им его отдала – и все. Где он похоронен, она не знает.
В некоторых семьях, где умирали люди, трупы не хоронили, а прятали, потому что за них, как за живых, можно было получать карточки на еду. Иногда, если в многодетной семье умирал ребенок, а мороз зимой был под 40 градусов, мать клала этого ребенка между оконными рамами, по кусочку отрезала от этого ребенка и отдавала другим детям, чтобы те не умерли. Это было, это все было…
Но я хочу сказать, что люди были сплочены и в большинстве своем тогда были добрее друг к другу, заботились друг о друге, старались беречь детей. А в послевоенное время я не помню даже скандалов, хотя мы жили в коммуналке. Никто не ссорился, на праздники мы собирались все вместе, дети дружили друг с другом.
Нина Давыдовна Хандрос, 84 года
Хандрос – фамилия моего мужа, моя девичья фамилия – Карасик. Я 1934 года рождения. Когда началась война, мне было семь лет. Мы жили в Озерках, у нас был там свой дом, поэтому нам было немножко проще. Например, у нас был колодец, и, когда у многих не было воды, мы могли растапливать снег. Большим подспорьем еще была кора на деревьях. В пищу шло все, разобраны были все заборы. Конечно, все это было ужасно: бесконечные воронки, бесконечные снаряды…
Семья у нас была из четырех человек: мама с папой, сестренка младше меня, 1938 года, и я. Мы с сестрой сразу же научились понимать время на часах. Полинка еще не понимала, сколько времени, но она точно знала, что если большая и маленькая стрелки находятся в определенном положении, то скоро уже дадут что-нибудь покушать. Чувство голода было, конечно, изнурительным.
С тех пор прошло столько лет, но у меня и сейчас, как только я об этом подумаю, идет слюноотделение – на что, как вы думаете? На жмых! Простой жмых, которым кормят коров, его еще называют «макуха». Когда я потом с ребятами работала в трудовых лагерях, просила у агрономов: «Принесите мне кусочек жмыха попробовать». Когда мама клала нам кусочек жмыха на язык, и мы его сосали, это было такое наслаждение, такое лакомство!
Хлеб нам, конечно, давали, но это была такая малость – эти 125 грамм… Помню, когда мы с папой уже были в эвакуации, мы жили в глухой деревне Пуксиб в Коми-Пермяцком округе. Папа устроился продавцом – продавал хлеб. И как-то раз он мне взвесил ломтик хлеба и сказал: «Вот твои 125 грамм». Но в Ленинграде это были не те 125 грамм; это был такой комочек, который по объему был гораздо меньше. Тем не менее, это был хлеб. Вы не поверите, но вот до сих пор, даже если мне уже не хочется есть, я не могу себе позволить рассыпать ни крошки хлеба. Я их обязательно сметаю в ладошку и просто не могу выбросить. Стараюсь всегда доедать до конца, но если уже приходится какие-то остатки еды смывать, выбрасывать, смотрю на них и думаю: «Вот если бы такое в ТО время было, хоть маленький кусочек…». Это уже блокадный синдром называется.
Пайки делили на небольшие порции, каждому выдавали по несколько раз в день, по часам, чтобы хоть как-то поддерживать организм. У многих к этому был очень деловой подход. А дети тоже поступали удивительно. Некоторые говорили так: «Знаешь, мама, доктор сказала, что если с тобой мы будем не поровну есть, то с кем-нибудь из нас что-то случится». Но, конечно, были и люди, которые брали себе больше, чем положено, отнимали чужое – и такое было. Случаи людоедства тоже имели место, но все-таки в подавляющем большинстве люди не ели друг друга. Понимаете, наступал какой-то звериный инстинкт: люди теряли человеческий облик в этом исступленном желании поесть.
Сначала предлагали эвакуировать детей отдельно, без родителей. В первой волне эвакуации была и та партия детей, которую отправили в Лычково – их отправили фактически навстречу Гитлеру… Конечно, когда все услышали об этом эшелоне, мама нас с Полинкой не отпустила. А потом уже все было закрыто, закончилась навигация.
Через какое-то время папа очень заболел. Мама его подняла, а потом свалилась сама – полное истощение. У меня такое впечатление было всегда, что она свой паек делила между нами. В общем, мама больше не встала: 5 апреля 1942 года она умерла. Мы ее похоронили, и уже где-то числа 8-9-го папа отправился с нами в эвакуацию.
Эвакуировались мы по «Дороге жизни» через Ладожское озеро. Папа договорился с водителем какой-то военной машины, мы погрузили вещи и поехали. Дверцы со всех сторон были открыты, чтобы можно было выскочить. Машина в любой момент могла уйти под лед – на Ладоге были сплошные полыньи.
Полинке тогда было четыре годика. После смерти мамы она папу не отпускала ни на шаг, с рук не слезала. Сестренка, очевидно, была истощена больше, чем я, и у нее была меньше сопротивляемость. В дороге у нее началась сильная дистрофия и понос. Мы старались не давать ей ничего лишнего, давали побольше воды, и кое-как она держалась.
Когда мы очутились на твердой земле, нас тут же встретили работники эвакопунктов, напоили горячим чаем, дали поесть. Но мы помнили, что нельзя в пустой, изголодавшийся желудок класть лишнее – это было смерти подобно.
Нас встречали на каждой станции: кормили обедом, водили в баню, давали сухой паек в дорогу. В эвакопунктах нужно было оформлять документы, и однажды папа как обычно отправился в билетную кассу, а меня оставил с сестрой и строго сказал: «Смотри, чтобы она ничего в рот не взяла!». И вот она бегает по лавке, а с другой стороны сидит другая семья. Увидели ее: «Ой, какая красивенькая, на бубличек!». Я кричу: «Поленька, не бери!», но она вырвала у меня баранку. Начался кровавый понос, и через несколько дней она умерла.
Очень красивая девочка была, кудрявая – люди с трудом глаза отводили…
Так мы с папой остались вдвоем. Он умер в 1954 году.
Вот так сложилась жизнь.
Екатерина Соловьева
Подробнее в сюжете: Блокада Ленинграда