Вертлявая и манерная – такой могла казаться Людмила Гурченко со стороны, однако ее настоящий, а не напускной образ был совсем другим. Из-за своей ранимости актриса соорудила себе безопасный «футляр», заглянуть внутрь которого догадывались немногие. Она знала войну и мир, достаток и нищету, успех и невостребованность, любовь и одиночество. Богатый жизненный опыт был той самой плодотворной почвой, из которой росли ее персонажи: Раиса Захаровна в «Любовь и голуби» Владимира Меньшова, Тамара Васильевна из «Пяти вечеров» Никиты Михалкова, Нина Николаевна в «Двадцать дней без войны» Алексея Германа, Вера Нефедова из «Вокзала для двоих» Эльдара Рязанова, Тая Соломина в «Сибириаде» Андрея Кончаловского. Как видно даже из этого короткого списка, с Гурченко работали лучшие режиссеры, а она отплачивала фанатичной любовью к своей профессии.
Мать, Елена Александровна Симонова, происходила из знатного дворянского рода, была воспитана в строгости, порой становилась жестока и саркастична. Отец, Марк Гаврилович Гурченко, – деревенский мужик, «от сохи», из белорусов, артист и душа компании, крепко ругавшийся матом и до конца жизни говоривший на своем наречии, которого дочь порой стыдилась. Отец был чуть ли не в два раза старше матери, но, тем не менее, это был брак по любви. От такой гремучей смеси 12 ноября 1935 года в Харькове и появилась на свет будущая знаменитая актриса. Благополучное детство закончилось для девочки 22 июня 1941 года. «Тогда я росла и взрослела не по дням, а по часам», – писала Гурченко в автобиографической книге «Мое взрослое детство». Эта книга, через которую так и сквозит обида на рукоприкладство матери, откровенничавшей с соседкой, что «дети – это ужас, роды – мучение и завести ребенка ее заставил Марк», и особая привязанность к нежному папе, называвшему свою любимицу «богинькой», стала интересным документом о военном детстве в оккупированном немцами Харькове.
Марк Гаврилович любил хвастаться, что до войны семья жила, «как буржуи», даже смогла позволить себе няню для дочки. Правда, девушка Маруся влюбилась в отца семейства, и с ней расстались. Летом 1941-го детский сад, в который ходила пятилетняя Люся, переехал в Ольшаны под Харьковом – на свежий воздух. Еще утром дети гуляли в лесу и собирали полевые цветы, а вечером оказались в своих городских квартирах. Вскоре им пришлось увидеть первые плоды войны. «Ребенок, Леля, хай знаить и видить усе. И хорошее, и плохое... Усе своими глазами... Жисть есь жисть», – отвечал отец Елене Александровне, считавшей, что негоже ребенку смотреть на такие ужасы.
«Товарищи! Кто-нибудь, поправьте юбку... Как стыдно... Товарищи, дорогие товарищи, пожалуйста... Так стыдно...» – монотонно твердила раненая женщина с серым лицом, лежащая около ресторана «Люкс» – ее еще не успели забрать в больницу. Она лежала на боку, левое плечо было раздроблено, а широкая белая юбка поднималась от ветра на лицо, открывая нижнее белье. Около школы сидел в привычной позе, склонив на грудь голову, нищий Андрей. Перед ним лежала потертая кожаная кепка. Сзади же было видно, что ему разворотило спину осколком. Это был первый мертвец, которого маленькая Людмила Гурченко увидела в жизни, а впереди были вещи пострашнее.
Вскоре отец ушел на фронт добровольцем, он был непризывного возраста – 43 года. Маме на тот момент было всего 24 года, она привыкла жить за папиной спиной, не имела профессии, как писала Людмила Гурченко, всего боялась и была абсолютно потеряна, когда Марк Гаврилович уехал... За первые же годы войны в ней проявились те качества, которые не были особо заметны в мирное время: смелость, сила, смекалка. Она оказалась способна к гонке на выживание, крутилась и добывала необходимый минимум, даже когда в лютые морозы в домах не было отопления, не было водопровода и еды, когда в городе ввели комендантский час и орудовали нацистские «душегубки», из которых живым никто не выходил.
Фото: wikipedia.org. Марк Гаврилович Гурченко с дочерью Люсей, 1936 год
24 октября в Харьков вошли немцы – тихо, без стрельбы и веселья по поводу захвата крупного города. Для тех, кто не покинул город, начались тяжелые времена. Мысли людей занимала только одна задача – как найти пропитание. К тому же, начался холод, зима 1941-го была суровая и ранняя. Постепенно вырубались сады, а после бомбежек харьковчане подбирали с земли все, что можно было сжечь в печи, не обращая ни малейшего внимания на фарфоровые вазы, дорогие бронзовые люстры и мраморные статуэтки. В печках постепенно исчезали библиотеки, фамильные буфеты, последние столы и стулья. С тех времен Людмила Марковна не любила балконы, балкон – значит, холодно.
«Мама завидовала тем, у кого была деревянная кровать, – рассказывала Людмила Марковна. – А наша с шариками – железная. Она не горит. Тепла от печки хватало ненадолго... И опять холод, холод... Из окон дуло. Из щелей балкона дуло. С внутренней стороны окна были сантиметров на десять покрыты льдом. Если на ночь на окне оставалось полотенце или тряпка, то наутро их уже не оторвать. Вода в ведре покрывалась за ночь коркой льда. Целыми днями мы лежали с мамой в одежде, набросив на себя все, вплоть до ковровых дорожек. Тулились ближе друг к другу, чтобы согреться, и молчали. Говорить не было сил. Каждый тихо лежал и думал о своем. Я думала о папе...».
В оборот у харьковчан вошло слово «грабиловка». Когда бомбы попадали в продуктовые склады, люди, прихватив ведра и мешки, бежали хватать все, что можно было ухватить, не разбирая надписей. Это было опасно – замешкавшихся на месте такого мародерства немцы расстреливали. Чтобы прокормить себя и дочь, пришлось привыкнуть к «грабиловке» и Елене Александровне, которая никогда раньше чужого не брала и была страшно рассержена, когда узнала, что ее дочь Люда пристрастилась к воровству – но об этом дальше.
Однажды она возвращалась с «грабиловки» с тяжеленным ящиком, наполненным какими-то банками. Вдруг около дома на нее наскочил мужчина и попытался отобрать добычу. Тогда Люся по наитию крикнула: «Мамочка! Не бойся! Вон наш папа уже бежит!» Мужчина отстал. Дома выяснилось, что в банках томатная паста. В другой раз мать вернулась с «грабиловки» на кондитерской фабрике с целым ведром патоки. Она рассказывала, что, когда люди набирали патоку, один мужчина упал в огромный чан и утонул в липкой массе.
«Менкой» называли походы женщин в деревни – горожанки брали полезные вещи и небольшими группами пешком отправлялись менять их на еду. Однажды Елена Александровна вернулась с неслыханным богатством: мешком муки, салом, бидончиком меда, которые выменяла на зимние пальто. По воспоминаниям Гурченко, занимались менкой и в центральном месте оккупационного Харькова – на Благовещенском базаре, где не приспособившиеся к новой жестокой жизни интеллигенты отдавали золотые часы за полбуханки хлеба, а когда вещи заканчивались – тихо умирали в своих нетопленных квартирах.
Живая, любопытная и артистичная с раннего детства – такой описывала себя актриса. Она легко сдружилась с компанией ребят, которые промышляли воровством на базаре. В первый же раз маленькая Людмила Гурченко помогла украсть девять дынь у наивных деревенских женщин, еще не знавших местную шпану. Люсе выпало отвлекать внимание:
«Смотрю на тетенек проникновенно и жалостливо... Кончилось тем, что я их развернула, как хотела. Я им рассказывала, что я круглая сирота... Папа на фронте, жив ли он – неизвестно. Мама недавно умерла с голоду. И сама я в это абсолютно верила... И видела все перед глазами. Слезы лились у меня по лицу. Сказала, что вот уже два дня ничего не ела... «О-ой, такэ малэ, текэ худэ дытя... Бисова вийна... воно вжэ сырота». Отрезали мне кусок хлеба, кусок сала. Я их вежливо поблагодарила и быстро пошла, на ходу давясь, чтобы новые друзья не отобрали».
Правда, от сочетания сала, дынь и нестерпимой жары девочке стало очень плохо, с тех пор запах дыни стал непереносимым на всю жизнь. В другой раз маленькие разбойники выкрали целый бак самодельного мороженого. Тетка Поля была противная, грубая и злая и, в отличие от добрых женщин из деревни, хорошо знала хитрости воришек. Целый день она стояла на морозе и продавала мороженое, одной ногой беспрерывно нащупывая запасной бак. На этот бак и ногу тетки Поли внимательно смотрела детская шайка, которая знала, что передышка у продавщицы бывает в день одна – когда приходит ее не менее противный муж с очередным запасным баком:
«И все-таки мы подловили момент! Был мороз. Но вокруг мороженого толпа, как летом. Очередей на базаре не было. Были толпы. Мы опять сидели в нашем штабе. Ели прямо руками из бака долгожданное Полино мороженое. Вначале было необыкновенно вкусно. Потом приторно. Потом очень плохо – всем шестерым. Мороженое было на сахарине. Чего только, наверное, Поля в него не пихала... Съешь порцию – не почувствуешь. Но шестерым съесть целый бак на морозе, на голодный желудок... После войны я мороженое уже больше никогда не ела. Подержу, посмотрю, нюхаю – и все».
Люся научилась виртуозно воровать еду с прилавков. Однажды Елена Александровна выменяла в деревне на вонючее черное «военное» мыло мешок фасоли и собиралась приготовить суп. Мать с дочкой отправились на рынок за луком. Желая помочь, девочка украла с прилавка луковицу, за что получила пощечину. Дома мама «отошла», но на базар свою Люсю больше не пускала и взяла честное слово, что «это» было в первый и последний раз...
«Но это было только начало, – признавалась актриса. – Я воровала до двенадцати лет. В школе – ручки, перья, тетрадки. В гостях – сахар, конфеты, печенье. Все копила на «черный день». В укромном месте я прятала свои запасы. Старые съедала, а новыми пополняла. А потом в одно прекрасное утро все кончилось. Желание воровать исчезло навсегда. Даже как-то скучно стало...».
Кстати, зима 1942-1943 годов чуть не стала для Гурченко последней. Кроме фасоли в доме не было ничего, а организм ребенка ее воспринимать перестал – все выходило обратно. Зима превратилась в сплошной черный провал, спасла девочку тушенка, которую удалось достать матери.
Благовещенский базар был самым оживленным местом Харькова, и здесь немцы начали устраивать показательные казни. Жителей сгоняли со всех концов города в плотный круг. Впереди обязательно должны были стоять дети, чтобы с ранних лет запоминали: нельзя помогать партизанам, нельзя воровать, нельзя заниматься поджогом. В центре круга – деревянная виселица со спущенными веревками. Во время казни из машин выводили людей в нижнем белье с дощечками на груди «Вор», «Поджигатель», «Партизан»... Людмила Марковна писала, что к январю-февралю 1942 года немцы панически боялись партизан, казнь за это «преступление» была самой изуверской – все делалось очень медленно: «Они стояли на трескучем морозе так долго, что это казалось вечностью...». «Давай, сука! Чего тянешь!» – закричал однажды, не выдержав, приговоренный. Толпа загудела, и вдруг раздался высокий голос: «Сыночки ж мои риднэньки! Быйтэ их, гадив! Мий сыночок на хронти...». Женщину тут же застрелили.
Фото: wikipedia.org. Виселицы на балконах Сумской, 25 октября 1941 года
«Я не могла смотреть, как выбивают скамейку и человек беспомощно бьется, – описывает свое детское впечатление от казни Гурченко. – Первый раз я еще ничего не знала. Я не знала, что такое «казнь через повешение». И смотрела на все с интересом. Тогда мне стало нехорошо. Что-то снизу поднялось к горлу, поплыло перед глазами. Чуть не упала. Потом я уже все знала... Я боялась повторения того состояния. Я уткнулась лицом маме в живот. Но вдруг почувствовала, как что-то холодное и острое впилось мне в подбородок. Резким движением мое лицо было развернуто к виселице. Смотри! Запоминай! Эти красивые гибкие плетки, похожие на театральный стек, мне часто потом приходилось видеть. Их носили офицеры. <...> Тогда мне было шесть лет. Я все впитывала и ничего не забывала. Я даже разучилась плакать. На это не было сил».
Попадались и другие немцы – человечные, они не наказывали за проступки и даже помогали с едой. Однажды со своего балкона Люся увидела, что во время обеда один из немцев в части, расположившейся около дома, переливает суп из своего котелка в кастрюльку подбежавшей к нему девочки. Вечером среди других детей она ожидала этого немца со своей кастрюлькой – на первый раз самой маленькой. Артистическая натура подсказала, как надо действовать, чтобы обратить на себя внимание – Гурченко начала петь «Катюшу», а затем и запомнившуюся на слух немецкую песню «O Tannenbaum». В тот вечер девочка принесла домой полную, до краев, кастрюльку наваристого супа. В один из моментов лета 1942 года маленькая Люда стала основным кормильцем. Но удача была не бесконечной – у доброго немца Карла сменился шеф, и подкармливание детей прекратилось.
Вскоре последовал короткий перерыв в оккупации – пришли советские войска, а немцы стояли на окраине Харькова, в районе Холодной Горы. Через две недели город снова заняли немцы, но уже другие. Шли шеренгой от тротуара до тротуара и разряжали автоматы в малейший звук, движение, в окна, двери, вверх и в стороны: «Это были отборные войска СС. Звук кованых сапог, отрывисто лающая речь, черная форма и особенно отчеканенное «хайль» – ничего похожего не было у «первых немцев». Вскоре явились с обыском в квартиру, в которой жили Елена Александровна, Люся и соседка Валя.
«Пошла посмотреть, что они у нас в комнате наделали. И вдруг перед самой нашей дверью резко развернулась «кругом», да еще пристукнула ногой об ногу! От выскочившей из нашей комнаты мамы получила такую затрещину, такого «тэвхаля», как говорил мой папа, что в глазах темно стало. Тут я и успокоилась. И на маму не обиделась. Мама права. Но ведь я и сама этого не хотела! Так получилось», – пишет Гурченко.
«Вторые немцы» объявили комендантский час с шести вечера, за нарушение расстреливали без сожаления. Мама теперь торговала на базаре табаком – помог папин товарищ, слепой баянист дядя Вася. Сам дядя Вася вскоре пропал – скорее всего, был убит за нарушение комендантского часа. В тот день его жена опоздала встретить его с работы в пивной, где он играл, дядя Вася пошел домой один и не вернулся.
В людных местах, в основном на базаре, начались облавы. Людей замыкали в кольцо и запускали внутрь овчарок, которые гнали их к «душегубкам» – черным машинам без окон, в салон которых подавались выхлопные газы. Когда «душегубка» набивалась людьми, она отъезжала, нередко навсегда разлучая родных.
«...я видела совсем близко, как черно и страшно было в машине без окон. Как люди, тесно прижатые друг к другу, с искаженными от ужаса лицами смотрели из машины и хватали последний свежий воздух. Они вбегали по доскам в машину... была видна спина, но, очутившись в машине, человек тут же разворачивался лицом. Так и мелькало: спина – лицо, спина – лицо. Такие разные люди, разные лица... А один пожилой седой дяденька даже улыбался. Я подумала, что это и есть, наверное, сумасшедший. Таких я еще никогда не видела».
Пока машина ехала до окраины, люди в ней задыхались, и их сбрасывали в ямы, а зимой – в реку Лопань, из которой брали воду харьковчане. Поэтому за водой к проруби без палки не ходили – нужно было чем-то отталкивать трупы. После немецкой облавы люди растаскивали все, что оставалось на опустевших прилавках и валялось на земле, и бежали по домам. Ползли слухи о том, что в городе действуют партизаны, и облавы – это месть немцев.
23 августа 1943 года в Харьков окончательно пришла Красная армия, город начал возвращаться к жизни. Тут новая напасть – на оставшихся в оккупации смотрели косо, в школе устраивали бойкоты, за спиной Люсю называли «овчарочкой». Ненависть начала сходить после того, как в кинотеатрах начали крутить документальные фильмы и хроники, рассказывающие о зверствах немцев на оккупированных территориях.